Я получил обмундирование и 45 коп. ассигнациями жалованья за треть года вперед. Деньги эти предназначались кантонисту на щетки, сапожную ваксу, иголки и нитки для починки, на мыло для бани и стирки белья, и для всех прочих надобностей. Я стал обзаводиться хозяйством с бережливостью, к которой я привык с детства…
Имело влияние и то обстоятельство, что я обязан был содержать в строгом порядке свое обмундирование. Под страхом сурового наказания надо было быть опрятным. Сапоги должны были быть всегда с таким глянцем, чтобы в них можно было смотреться, словно в зеркало. Рейтузы, мундир, каска, все должно было быть всегда новым, без единого пятнышка. Лицо должно было быть чисто, зубы вычищены, рот без скверного запаха.
Для многих эти обязанности были большой обузой. Меня же они не обременяли, так как дома меня приучили к опрятности.
Жизнь кантониста состояла из одних только обязанностей, прав же не было никаких.
Кантонист обязан был рано ложиться спать, хорошо выспаться и рано встать, к семи часам быть в школе, иметь бодрый, здоровый вид; быть прилежным и ловким в фехтовании, гимнастике, маршировке, верховой езде, в плаваньи с ружьем в руке, быть внимательным и успешно заниматься по русскому языку, арифметике, закону божьему. После обеда на квартире он обязан был готовить уроки, а потом приводить в порядок свое платье и амуницию. Так проходили день и ночь.
Впереди была 25-летняя служба, полжизни, и сутки имели значение капли в море. Поэтому надо было так устроиться, чтобы выгадать хоть немного свободного времени для себя. Я исправно и точно исполнял свои обязанности, и меня оставляли в покое. Только таким образом у меня оставался иногда свободный час, другой.
За короткое время я освоился с положением. Жизнь моя наладилась.
Хозяева мои были зажиточны и бездетны. Я им полюбился. Они предоставили в мое распоряжение чистенькую горницу. Я убрал ее по своему вкусу: каждая вещь лежала на своем месте, чистота и опрятность радовали глаз.
Я увидел, что на казенном жалованье не приобретешь и доли того, в чем я имел потребность. И я начал изыскивать средства, источник заработка. Я мог шить, мог чинить. Это уменье сделалось моим подсобным промыслом. Я брал починки, и вечерами зарабатывал понемножку. Мне необходимо было выучиться шить рейтузы и мундир. Для этого в свободное время я захаживал в швальню и там исподволь учился.
Настала зима…
— Сынко, — сказал мне мой хозяин, Иван Никифорович, когда я однажды пришел из школы обедать, — поп Василий просил, чтоб ты к нему пришел.
— Вот, опять… — с недовольством сказал я. На улице такой холод, я чуть не околел, покуда дошел сюда… А теперь, изволь радоваться, иди к нему в такую даль. — Я стоял у печки и грелся. — Зачем я ему нужен?
— А разве ж я знаю, — ответил Иван Никифорович лукаво; он лежал на печке.
Я догадывался и даже был уверен, что хозяин мой знает, только не хочет говорить.
Поп не раз уже увещевал меня креститься и теперь наверное зовет для этого.
«Опять начнет морочить голову, — думал я. — Как мне это надоело… Чорт его побери!»
Нежелание итти усиливалось еще тем, что в горнице было уютно и тепло. Так приятно, когда из стужи попадешь в теплую комнату, где ты можешь расположиться, как тебе угодно, можешь себя чувствовать, как дома…
Мне не хотелось показывать носа на улицу. Хотелось почитать… помечтать… поспать…
— Я не пойду… — сказал я.
— Нет, это не годится… — заворчал Иван Никифорович. — Как же можно… Он же батюшка, священник… Надо пойти.
— Пойди, пойди, сынко, — уговаривала и Марфа Ивановна.
Я не мог отказать моим друзьям. Делать было нечего. Уже смеркалось, когда я быстрыми шагами шел к попу Василию.
На самом краю села, на холме, стояла белая церковь, окруженная широкой оградой. Подле церкви стоял одиноко небольшой, тщательно выбеленный домик. Тут жил о. Василий.
— А, здравствуй, маленький израильтянин, — с добродушной улыбкой встретил он меня; это был человек огромного роста, с широкой грудью, небольшой темнорусой бородкой и благообразным интеллигентным лицом, похожий на художника, на поэта.
— Здравия желаю, ваше преподобие.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся он грудным баритоном, и поднес мне выхоленную руку к губам, для поцелуя.
— Виноват, ваше преподобие… — извинился я, не целуя его руки… — Я не православный…
— Ха-ха-ха!.. — снова разразился он хохотом. — Я забыл, что ты не целуешь руки… Ну, ладно… Ты только называешь меня «преподобием», а батюшкой не хочешь назвать?
— Нас, кантонистов, учат так называть лицо духовного сана…
— Знаю, знаю, — насмешливо продолжал он, — однако не все меня так называют… Ладно. Присаживайся к столу, выпьем чайку горяченького, согреешься… Однако ты возмужал, давненько мы не виделись с тобой. — Он приветливо смотрел на меня.
Я присел.
— Чего это ты так хохочешь тут? — войдя спросила попадья.
Я встал и поклонился ей.
— Здравствуй, здравствуй, милый, — ласково сказала она.
— Да как же, Наденька, — смеясь говорил поп, — наш маленький израильтянин не хочет называть меня батюшкой, а непременно преподобием, и руки упорно не хочет целовать… ха-ха-ха!
— Ну, что ж, беда не велика, — сказала попадья. — Когда примет православие, тогда будет называть тебя батюшкой.
— Да, да, конечно. Он молодец, наш маленький израильтянин.
Выражение «маленький израильтянин» он произносил чаще, нежели это было нужно; видно было, что оно ему нравилось.